Славяне и их соседи. Выпуск 10. Славяне и кочевой мир

Б.Н. Флоря (отв. ред.)

 

14. ВЗАИМООТНОШЕНИЯ РУСИ И СТЕПИ В КОНЦЕПЦИЯХ ЕВРАЗИЙЦЕВ И ЛЬВА ГУМИЛЕВА

С.А. Иванов

 

 

Л.Н. Гумилев неоднократно и с гордостью называл себя “последним евразийцем”. Евразийцем называли его и критики “теории этносов” [ср.: «Кроме “несторианского фактора” (т.е. введения понятий “антисистемы” и “химеры”. - С.И.), это было повторение евразийской концепции» [1]], и ее последователи [2]. Евразийство было для Гумилева не только научной теорией, но и политическим лозунгом [3]. Каким образом эмигрантское учение, утратившее популярность в русском зарубежье уже к началу 30-х годов [4], возродилось в 60-х под пером советского ученого? Была ли тут преемственность или независимая филиация идей?

 

О том, как именно Гумилев пришел к своей теории, единого мнения нет. Сам он утверждал, что это произошло стихийно, что озарение настигло его внезапно “на фуфайке под нарами Ленинградской пересыльной тюрьмы” [5]. Э. Герштейн, знавшая Гумилева в молодости, выражает сомнение: “Мне кажется, что Лева знал сочинения творцов этой теории раньше. Достаточно вспомнить, что Н.Н. Лунин был передовым образованным человеком, дома у него была хорошая библиотека... Во всяком случае, я помню, как он называл имя князя Трубецкого” [6]. Впрочем, вряд ли знакомство молодого Гумилева с евразийством, если оно и имело место, пошло дальше имен и общих слов - его отчим Лунин, со дня на день ожидавший (и дождавшийся) ареста, не стал бы хранить дома сочинения белоэмигрантских философов. Существует и другая теория, также возводящая взгляды Гумилева к евразийству. Согласно ей, отец этого учения Л.Н. Савицкий, арестованный в Праге в 1945 г. и проведший десять лет в ГУЛАГе, “в заключении знакомится с молодым талантливым историком... Гумилевым. Гумилев становится прилежным учеником Савицкого, и позже именно он станет главным теоретиком и вдохновителем евразийского подхода в советской этнографии. Без Савицкого Гумилева не было бы” [7]. Видимо, эту легенду запустил сам Гумилев, пока не был еще достаточно знаменит, но позднее, когда “теория этноса” получила широкую известность, была им же и опровергнута как “миф” [8]. По его словам, знакомство с Савицким произошло гораздо позже, в Праге, когда “теория этноса” уже давно сложилась. Отрицал Гумилев и свою начитанность в сочинениях историка-евразийца Г.В. Вернадского, основные труды написавшего по-английски: “Я по-английски читаю неважно” [9]. Итак, “поверим” Гумилеву и будем считать, будто “теория этноса” родилась у него совершенно самостоятельно.

 

213

 

 

Бросается в глаза методологическое различие между евразийцами и Гумилевым. Как бы смелы ни были конечные историософские выводы евразийской теории, основная часть сочинений самих евразийцев написана по строгим научным канонам. Н.С. Трубецкой был в первую очередь великим лингвистом, и его языковедческие труды вообще не адресовались широкой аудитории. “Единственным историком, который всегда придерживался евразийской теории, был Г.В. Вернадский, - пишет исследователь русского зарубежья. - Вместе с тем подход Вернадского к освещению русской истории едва ли заметно отличался... Следует признать, что Вернадский не отличался умением подать используемый материал... Его работы читаются с трудом" [10]. Нельзя себе представить ничего менее похожего на Гумилева, который писал броско, ярко, парадоксально, практически без ссылок, бравируя тем, что пренебрегает научными правилами. Гумилев декларировал отвращение к “морю мелких статей, разлившихся в библиографический океан’’ и заявлял: “Как только наступает очередь анализа, а тем более синтеза, становится очевидно, что история требует специальных способностей, особого видения и интуиции” [11]. Источники, согласно Гумилеву, часто противоречат друг другу, поэтому никакой стройной теории из них не возведешь. “Чтобы анализ удался, приходится... заполнять темные места изолиниями, и таким путем... можно получить канву достоверных фактов... руководствуясь логикой событий” [12]. Короче говоря, Гумилев, по словам рецензента, “хочет выйти за рамки той скудной информации, которая содержится в узком круге имеющихся письменных источников” [13]. Исторический материал - лишь досадная помеха на пути его мысли. Со временем оказывается, что и “логика событий” ни при чем. Главное - озарение исследователя. Научное кредо Гумилева: “Логики здесь нет, ибо правильность тезиса дана в интуитивном обобщении” [14]. Разумеется, и Трубецкой, и Вернадский ужаснулись бы, узнай они о существовании такой “науки”. Если искать какие-нибудь параллели к диковинной методологии Гумилева, то ближе всего к нему окажется Даниил Андреев, человек сходной с Гумилевым трагической судьбы, также родивший свою мистическую теорию в тюрьме. Сходство их эзотерического личного опыта просто поражает. Гумилев: “Он (визионер. - С. И.) рассказывает, но не находит тех огненных слов, которые могли бы донести смысл его откровений до собеседников” [15]. А вот Андреев: “И скрытый труд метаисторика Язык нащупывает новый... Гнетёт невысказанный опыт, В ушах гудит нездешний топот... Прости мое косноязычье И отзвук правды в нем услышь” [16]. С презрением описывая труды коллег, Гумилев утверждал: “Обычно творческий момент вуалируется - так гораздо спокойнее, и автор ведет читателя от известного к неизвестному новому путем подбора цитат из древних источников и строго логического рассуждения” [17]. А вот на ту же тему Андреев:

 

“Рассудка плотного инерция Еще толкает мысль по тропам, Где медленно влекутся скопом Кто лишь для прописей готов... И мы читаем том за томом, столп, Монбланы книг о том, что было ране, И все душней, отчаяннее всем От голых фактов и от тощих схем” [18].

 

Гумилев и Андреев создали разные

 

214

 

 

учения, но их объединяет нечто общее. То, что делал режим со своими жертвами, было слишком иррационально, и требовалась особая, сверхчеловеческая объяснительная система, построение некоей “метаистории”. Именно поэтому и Гумилев, и Андреев усматривают в истории действие тайных и страшных космических сил.

 

Итак, “теория этноса” несет на себе печать тюрьмы, психологической подавленности и абсолютной изолированности от любой научной традиции. Тем не менее Гумилев сам, стихийно пришел к некоторым постулатам, близким к теории евразийцев. Их объединяет огромная роль, приписываемая в этнографии природному ландшафту, биологизация этноса, антизападничество и антилиберализм, взгляд на русскую историю с Востока и т.д. В этом смысле Гумилев не совершил особого идейного подлога, задним числом записав себя в “последние евразийцы”. Но тем любопытнее проследить, как различия в генезисе сказались на конкретном воплощении теории. Оставив в стороне актуально политические выводы, взглянем на трактовку Гумилевым и евразийцами взаимоотношений Руси и Степи в средние века.

 

Евразийцы критиковали предшествующую историографическую традицию, объявлявшую татарское иго своего рода “провалом” в русской истории [19]. Они указывали, что по удельному весу монгольское влияние на Руси было более значимым, чем византийское. Они настаивали на том, что нельзя считать это влияние сплошь деструктивным: благодаря ему у нас появились фискальная система и ямская служба, перепись населения и южнорусское хлебопашество, валенки и пельмени и даже... колокола и кофе [20]. К монголам восходят особенности русского костюма и русского военного искусства, но главное то, что именно благодаря монголам прекратились княжеские междоусобицы и были созданы предпосылки для формирования централизованного государства. Русь усвоила “технику монгольской государственности” (термин Н.С. Трубецкого). Не будем забывать, что, с точки зрения евразийской теории, золотым веком русской истории было Московское царство. Однако евразийцы (в отличие от нелюбимых ими славянофилов) видели в этом периоде не столько максимальное проявление славянского духа, сколько идеальный русско-татарский симбиоз: по словам Трубецкого, произошло “перенесение ханской ставки в Москву”. Именно за умаление “туранских” начал русской жизни осуждали евразийцы Петра Великого с его реформами, да и весь имперский период российской истории.

 

Значит ли это, что, с точки зрения евразийцев, симбиоз Древней Руси и Великой Степи прошел безболезненно? Ни в коем случае! Единственным среди евразийцев профессиональным историком-русистом был Г.В. Вернадский, который “счел необходимым подкрепить философские разработки евразийцев конкретными историческими исследованиями” [21]. Так вот он неоднократно подчеркивал: “Монгольское нашествие было, конечно, ужасным несчастьем для подвергшихся ему стран”. “Массовое разграбление и уничтожение собственности и жизни на Руси... было ошеломляющим ударом, который оглушил русский народ... Потери были колоссальны”. Историк честно отмечает среди последствий

 

215

 

 

ига упадок ремесел (исчезновение техники перегородчатой эмали, резьбы по камню, каменного строительства), ликвидацию вечевых свобод, подрыв авторитета и позиций боярского сословия, общее ужесточение жизни (распространение пыток, телесных наказаний, смертной казни). Н.С. Трубецкой, идеолог движения, представляет монгольское завоевание так: “Разгром удельно-вечевой Руси... и включение этой Руси в монгольское государство не могли не произвести в душах... русских людей самого глубокого потрясения... С душевной подавленностью, с острым чувством унижения национального самолюбия соединялось сильное новое впечатление... Иноземное иго воспринято было религиозным сознанием как кара Божия” [23]. П.Н. Савицкий, зашедший дальше других в доказательствах благотворности “татарщины” и всячески настаивавший на полном упадке Киевской Руси накануне Батыева вторжения, тем не менее пишет: “Татары... пали на Русь как наказание Божие” [24]. И даже эпигон “классических” евразийцев Э. Хара-Даван, в своем экстремизме далеко их обогнавший, не отрицает пагубных последствий ига, пусть и уравновешенных его же преимуществами: “Если это и было сопряжено для Руси с материальными жертвами, то зато, с другой стороны, оно явилось для нее превосходной, хотя и суровой, школой” [25].

 

Все это меркнет при сравнении с позицией Гумилева, в многочисленных работах отстаивавшего парадоксальный тезис, что никакого ига вообще не было, что “поход Батыя по масштабам произведенных разрушений сравним с междоусобной войной, обычной для того времени” [26]. В предисловии к тому сочинений Трубецкого он прямо заявляет, что «с точки зрения современной науки называть Русь “провинцией” (монгольской) империи вряд ли корректно... Взаимосвязь... событий дает право на понимание ситуации “Русь-Орда” как военно-политического союза... О каком иге можно говорить?.. Н.С. Трубецкой придерживается традиционной точки зрения о существовании татарского ига на Руси, что не вполне увязывается с представлениями автора о евразийском единстве... Тезис Трубецкого... неверен как по существу, так и с позиций евразийства, отстаиваемого автором» [27].

 

Эти упреки евразийцу в недостаточном евразийстве очень показательны. Если создателям теории сама конвергенция Руси и Степи виделась как мучительный и долгий процесс, лишь в потаенной глубине которого можно обнаружить едва брезжущий исторический смысл, то Гумилев решительно “спрямляет” путь истории: раз “историческая прогрессивность” процесса внятна современной науке, значит, она была внятна и людям того времени. “Современная наука”, от имени которой вещает Гумилев, есть чистой воды советская сталинская схоластика, и в самом деле неизвестная евразийцам. Между Александром Невским в изображении евразийцев и Александром Невским в изображении Гумилева стоит Александр Невский из одноименного фильма Эйзенштейна.

 

На вопиющее несоответствие гумилевской концепции всем возможным фактам указывали многочисленные критики “теории этноса”: Чивилихин и Рыбаков, Кузьмин и Лурье. Однако весь этот критический

 

216

 

 

огонь велся мимо цели. Гумилев с легкостью готов был пойти на уступку и признать: “Татарское иго представлено как варварское нашествие. С точки зрения военной, бытовой, оно, вероятно, таковым и воспринималось и запечатлелось в памяти поколения” [28]. Просто ему эта, так сказать, “окопная правда” неинтересна. Подобный взгляд он называет “обывательским”. Это слово вообще Гумилевым было очень любимо. “Обыватель” - для него человек приземленный, живущий жалкими личными интересами и не понимающий великих целей “пассионария”, который только один и может именоваться человеком. Например: “К сожалению, среди современников, безвозвратно терявших пассионарность, политический курс Александра Ярославича популярностью не пользовался... Большинство новгородцев твердо придерживались прозападной ориентации” [29]. Но “обывателей” не следует, с точки зрения теории Гумилева, принимать всерьез. Для этноса самое страшное - когда “личный интерес стал ставиться выше коллективного” [30]. Все это опять очень узнаваемо: идеал Гумилева - это сталинский Советский Союз, где “лес рубят - щепки летят” и где советский “этнос” только тем и занимался, что сплачивался в одно нерасчленимое целое во имя высших “пассионарных” целей, а индивидуализм искоренялся. А кто же товарищ Сталин, как не “пассионарий”? “Природу и культуру губит свободное общение и свободная любовь” - так мог бы сказать “Старший Брат” из романа Джорджа Орвелла “1984”, но это - слова Гумилева [31].

 

О роли тюрьмы в становлении Гумилева как мыслителя писал А.М. Панченко: «В функциональном смысле его теория этногенеза - это здравая и мужественная оппозиция тому учению, которое “всесильно, потому что оно верно”... В теории этногенеза есть также эмоциональная сторона. Это теория утешительная» [32]. В целом последнее утверждение правильно, но вопрос, в чем именно состояло для узника утешение, не так прост. Теория Гумилева не только не была антагонистична “всепобеждающему учению”, но являлась его мистической реинкарнацией. Она очень яркое свидетельство того, как сталинизм въедался в подсознание даже его жертвы. В отличие от Гумилева евразийцы, покинувшие Россию до укоренения там сталинской диктатуры, выстраивали свою “татарщину” как умственный конструкт. Когда Трубецкой в 1929 г. мечтательно писал: “И встанет над Россией тень великого Чингисхана” [33], он даже не подозревал, как страшно сбудется его предсказание. Гумилева эта тень накрыла с головой.

 

 

1. Чемерисская М.И. Лев Николаевич Гумилев и его научное наследие // Восток. 1993. № 3. С. 174.

 

2. Ключников С. Восточная ориентация русской культуры // Русский узел евразийства. М., 1997. С. 48.

 

3. Лавров С.Б. Завещание великого евразийца // Гумилев Л.Н. От Руси к России. М., 1994. С. 301-310.

Потом политическая составляющая учения Гумилева была развита его эпигонами:

Бородай Ю.М. От фантазии к реальности. М., 1995. С. 248-250;

Дугин А. Консервативная революция. М., 1994. С. 149;

Он же. Евразийский триумф // Савицкий П. Континент Евразия. М., 1997. С. 438.

 

217

 

 

4. Глубоко фундированный очерк истории евразийства см.: Половинкин С.М. Евразийство и русская эмиграция // Трубецкой Н.С. История. Культура. Язык. М., 1995. С. 731-762.

 

5. “Повода для ареста не давал” // Аврора. 1990. № 11. С. 3.

 

6. Герштейн Э. Анна Ахматова и Лев Гумилев: размышления свидетеля // Знамя. 1995. №9. С. 136.

 

7. Дугин А. Евразийский триумф. С. 438.

 

8. Там же. С. 9.

 

9. Гумилев Л.Н. Если Россия будет спасена, то только через евразийство // Начала. 1992. № 4. С. 15.

 

10. Раев М. Россия за рубежом. М., 1994. С. 211-212.

 

11. Гумилев Л.Н. Древние тюрки. М., 1993. С. 99, 96-97.

 

12. Гумилев Л.Н. В поисках вымышленного царства. СПб., 1994. С. 335.

 

13. Котов Р.Е. Рец. на кн.: Гумилев Л.Н. Древняя Русь и Великая Степь // Вопр. истории. 1991. № 4/5. С. 190.

 

14. Гумилев Л.Н., Панченко А.М. Чтобы свеча не погасла. Л., 1990. С. 102. В одной посвященной Гумилеву диссертации это выставлено в качестве главного его научного достижения: “Смысл может быть уловлен скорее на интуитивном уровне, нежели на логико-понятийном” (Ахраменко Л.Н. Биосферная концепция этногенеза Л.Н. Гумилева; Философско-методологический аспект: Автореф. дис. ... канд. филос. наук. М., 1994. С. 15).

 

15. Гумилев Л.Н. Этносфера: История людей и история природы. М., 1993. С. 36.

 

16. Андреев Д Собр. соч. М., 1993. T. 1. С. 141.

 

17. Гумилев Л.Н В поисках вымышленного царства. С. 353.

 

18. Андреев Д Собр. соч. T. 1. С. 141, 231-232.

 

19. Вернадский Г.В. Начертание русской истории. Прага, 1927;

Савицкий П.Н. Геополитические заметки по русской истории // Савицкий П.Н. Континент Евразия. С. 303-331;

Он же. Степь и оседлость // Там же. С. 332-341;

Он же. О задачах кочевниковедения // Там же. С. 342-370.

 

20. Хара-Даван Э. Чингис-хан как полководец и его наследие. Белград, 1929. С. 200-208.

 

21. Николаев Б. Жизнь и труды Г.В. Вернадского // Вернадский Г.В. Древняя Русь. Тверь, 1996. С. 9.

 

22. Вернадский В.Г. Монголы и Русь. Тверь, 1997. С. 10, 346-363.

 

23. Трубецкой Н.С. Наследие Чингисхана // Трубецкой Н.С. История... С. 260.

 

24. Савицкий П.Н. Степь и оседлость... С. 333-334.

 

25. Хара-Даван Э. Указ. соч. С. 226.

 

26. Гумилев Л.Н. Древняя Русь и Великая Степь. М., 1989. С. 519.

 

27. Гумилев Л.Н. Историко-философские сочинения князя Н.С. Трубецкого (заметки последнего евразийца) // Трубецкой Н.С. История... С. 40—41.

 

28. Гумилев Л.Н. О людях, на нас непохожих // Сов. культура. 1988. 15 сент. С. 6.

 

29. Гумилев Л.Н. От Руси к России. М., 1994. С. 127. Ср.: Огонек. 1980. № 36. С. 17.

 

30. Гумилев Л.Н. В поисках вымышленного царства. С. 347.

 

31. Гумилев Л.Н. Этногенез и биосфера Земли... С. 89.

 

32. Панченко А.М. Идеи Гумилева и Россия XX в. // Гумилев Л.Н. От Руси до России. М., 1995. С. 21.

 

33. Трубецкой Н.С. Наследие Чингисхана. С. 261.

 

[Previous] [Next]

[Back to Index]