Перед историческим рубежом. Балканы и Балканская война (1926)

Лев Троцкий 

 

II. ВОЙНА

 

3. РАССКАЗЫ УЧАСТНИКОВ

 

1. Раненые  («Киевская Мысль» № 302, 31 октября 1912 г.)

2. Со слов участников  («Киевская мысль» № 306, 4 ноября 1912 г.)

3. У пленных офицеров  («Киевская Мысль» № 312, 10 ноября 1912 г.)

4. Рассказ раненого  («Луч» № 23, 29 января 1913 г.)

5. Рассказ офицера  (Архив 1912 г.)

 

 

1. РАНЕНЫЕ 

 

После того как отделили раненых от убитых, произведена была сортировка раненых на тяжких и легких. Тяжких оставляют неподалеку от мест боя, в Киркилиссе, Ямболе, Филиппополе, а легких везут сюда к нам, в Софию. Здесь у нас почти что все «легкие»: раненые в ногу, руку, плечо...

 

Но себе они легкими не кажутся. Окутанные еще громом и дымом сражения, которое их искалечило, они кажутся пришельцами из другого, таинственного и страшного мира. У них нет еще мыслей и чувств, которые выходили бы за пределы только что пережитого ими сражения. О нем они говорят, им томятся во сне.

 

- Я из 1-го полка. Шли на Лозенград, да уж в пути узнали, что Лозенград пал. - Повернули назад, к Одрину... Где это было, не могу вам доподлинно сказать. Только столкнулись мы тут с турецким отрядом, который шел на выручку Лозенграду. Меня в руку ранило, только сперва я и не приметил, чуть жгло, полчаса после того стрелял, боли не чувствовал; потом ударило в ногу, тут уж упал, зажгло... Подняли товарищи, отнесли версты на две от линии, а там санитары на лошадь посадили...

 

... Двигались мы одной колонной, два полка: 1-й и 6-й. 6-й нам в подкрепление был. - Спереди один эскадрон кавалерии для разведок. А тут, в этом, как его, Силио-селе (Селиоло), неприятель сидел. Кавалерия бросилась вперед. Но ее встретили залпами. Эскадрон быстро повернул к нам, и мы открыли огонь по направлению турецких выстрелов. Только не успели еще развернуть, как следует, боевую линию, обдало нас шрапнелью. Турецкая артиллерия обнаружилась неожиданно, о ней и не знали. Обсыпало нас сперва с фланга, а потом и с левой стороны. У нас артиллерии совсем не было. И много тогда нас в 1-м полку пострадало. Было это 9-го числа, в два часа дня. Совсем нечаянно начался бой... Через полчаса подкатила наша артиллерия, под ее прикрытием перешли мы в наступление. Некоторые роты наши бросились на «ура», «на нож» (в штыки). Выбили турок из позиции, взяли девять скорострельных пушек и один ящик с зарядами. Все - новехонькое. На правом фланге взяли. Привезли в деревню Татарлы (Татарлар), где был штаб нашей дивизии. Много мы набрали пленных. Наша рота двадцать солдат турецких захватила и одного офицера - живыми, и их в Татарлы привезли. Один серб среди них, один грек, два македонца. Наши (македонцы) про турок рассказывали: «Не любят они, говорят, штыка. И чего это гяуры проклятые летят на нож, как на свежий хлеб?». В этом деле и меня шрапнелью царапнуло. Потом нас сюда отправили. Тяжко раненых, в живот и грудь, оставили в Ямболе и Казыль-Агаче. Там училище и казармы полным-полны... Очень много артиллерия нашего народу перекалечила...

 

... Я - 16-го пехотного полка запасный. Наши два полка вместе шли: 16-й и 25-й, так, версты три-четыре от 1-го и 6-го. 9-го во время обеда

 

 

138

 

подняли нас тревогою. 25-й полк вперед, 16-й в резерве, за нами артиллерия. Шли до утра 10-го. Тут войска турецкого оказалось много. Где это было? - Под Одриным. А доподлинно не моду вам сказать. Пока шли под выстрелами вперед - еще ничего, а когда скомандовали нам отступать - тут много нас пало от картечи. 10-го был дождь большой. Наша артиллерия засела в грязи, не вытащишь, а турецкая полевая артиллерия без перерыва работала. Турок было, говорят, четыре дивизии, а нас на передних позициях всего две дружины (четыре роты). Первый день боя было очень грязно. Шрапнель падала в грязь, часто не разрывалась. Упадет на ранец, - мы лежали, - ранец отбросит, а «войник» жив. Турецкая артиллерия цель наметила правильно, все в одно место сыпала. Если бы сухо было, ни один из нас не остался бы в живых...

 

...Главное дело, пули у нас, 1-го и 6-го полков, окончились. Каждому по 150 штук было отпущено. Все израсходовали, а свежего привозу еще не было.

 

- А сильно ружье нагревалось от стрельбы?

 

- Не знаю, не примечал. Так жарко было, что своего ружья в руке не чувствуешь. А потом перешли мы в наступление. Как закричим: «Ура! на нож!» - они отступают. Побегут и все вкруг соберутся, тут только поспевай стрелять. Первые ряды скосим, и опять команда «на нож». Вот только ножи часто портятся. Всадишь целый - вынешь половину.

 

...Рассказывают, сербы теперь, когда на нож идут, кричат не «живио», а «ура». Турки этого смерть боятся.

 

...А то еще, говорят, турки в передние ряды ставят христиан, мало обученных. Как мы крикнем: «На нож»! - турки притихают, а христиане выкидывают белый флаг. Надо думать, предаваться хотят. Мы стрелять перестанем, к ним идем, чтоб обезоружить. Тут турки нас и обсыпают.

 

...В одном месте был небольшой отряд, 25 болгар-македонцев и 7 турок. Македонцы решили уйти в Болгарию. Забрали с собой турок и перешли с ними границу. Мы их в Ямболе после видели.

 

...Шрапнелью меня ударило. Я тоже 1-го полка. Ударило под ранец, между лопаток, осколки и сейчас еще не вынуты; лежать трудно, дышать трудно и сидеть трудно. Как ударило - я сразу упал, жжет смертельно... Прибежал санитар, хотел поднять, тут же на месте мертвым остался. Пока шрапнель в спине не остыла, я ранец скинул, куртку скинул, белье сорвал, голый валялся на земле, памяти не терял ни на минуту; а тяжко было так, что и сказать невозможно. От боли ямы ногами копал. Кровь шла двумя ручьями, изо рта и снизу. Теперь легче. Когда кашляю - тяжко.

 

Одного ребра, от груди до лопатки, совсем не чувствую, а аппетит есть, все ем, - даст бог, выздоровею. Как упал я, наши через мертвых и раненых перешли и вперед - «на нож». Вот тогда-то я думал: убитым лежать хорошо, живым, что в атаку идут, еще лучше, а нам, искалеченным, очень тяжко пришлось. Всю ночь под дождем пролежали. На другой день в обед подняли. Много раненых там, не дождавшись помощи, померло.

 

...Ружейной стрельбой они совсем мало вреда делают, плохо стреляют: уткнется лицом в землю и поверх своей головы палит. А вот хуже всего картечь. Они картечницы на автомобилях возят. Белый флаг выкинут,

 

 

139

 

с фланга подъедут и начнут косить. 1й и 6-й полки совсем перемешались. Тут и 6-й полк сильно пострадал... Меня-то самого - ничего, только граната контузила, ранить - не ранила, а кости растрясла. Теперь вот кости на место стали, сейчас из больницы выпускают. Даст бог, жив и здоров буду, опять пойду турок бить. Довольно им смердеть в Македонии.

 

...У меня левая рука и левая нога ранены. Пуля насквозь прошла, болит крепко, а костей не задело. - Рассказчик улыбается, показывая малокровные десны и редкие зубы. - Дело наше так было. Турки выбили наших постовых солдат и заняли пограничные укрепления. Их была пехотная дружина и рота митральезная. Наша первая рота подошла на шестьдесят шагов. Думали, что в укреплениях свои. Турки открыли частый огонь. Наши: «Ура! на нож!». Турки выбегают из укрепления и удирают. На левом фланге турецкий офицер хотел их остановить, повернулся и кричит команду. Тут, видно, ранило его, покачнулся он и стал падать, только мы подоспели, и подхватил я его сгоряча на нож... Не успели оглянуться - наскочили на нас два эскадрона турецкой кавалерии. Уничтожили бы нас начисто. Да тут подоспели две наши роты, открыли огонь по кавалерии и принудили отступить. Взял у мертвого турецкого офицера шашку и передал ротному командиру. Тут-то меня и ранило пулей. Штыковых ран у нас совсем нет. Турки на нож не идут. Отступил я сам пешком на сто шагов от боевой линии и лег, там меня санитары подняли.

 

Молодой парень, совсем без усов и бороды, почти мальчик, рассказывает, всем существом снова переживая собственный рассказ.

 

- Подвигались мы с 9-го до вечера 10-го, до 4 часов, без питья, без еды. Об еде и не думал никто. Ночью еще хуже, чем днем, было. Турок как начнет нас искать прожекторами, ярко осветит ноле, кажись, каждый твой волос видит. Страшно становилось под таким лучом. Только турецкая артиллерия ночью огня не открывала, а вот днем круто пришлось. Турецкая батарея была на холме. На мертвом пространстве залегла турецкая пехота, под прикрытием своих пушек. Мы действовали под непрерывным артиллерийским огнем. А у нас своего прикрытия почти совсем не было. Голодные, холодные, в грязи, совсем из сил выбились. В 4 часа командир по телефону из Калонного села потребовал, чтобы нас другой полк сменил. Меня в мягкую часть навылет ранило. Таких ран у нас много. Мы лежали на брюхе, вот пуля сверху и хватит, либо сквозь мякоть, либо сквозь икру: под коленом войдет, у ступни выйдет... А вот поручик Загревский у нас шашкой 46 турок вырубил, своею рукою, потом ранило его в ногу и в челюсть. Турки говорят: «Тут не одни болгары, тут и московиты есть». Они московитов до сих пор помнят... А лежать в больнице хорошо. Немцы-санитары очень хорошо смотрят за нами. А в Ямболе беда была. Там свои доктора, военные. Раненых много, санитаров мало, рвут они перевязки прямо с мясом. Боялся я этих перевязок хуже чем турецкой картечи. А тут - хоть бы каждый час делали: после перевязки легче становится...

 

 

140

 

*  *  *

 

О месте сражения, о расположении полков раненые дают смутные и неверные рассказы. Они были и оставались маленькими, субъективно чувствующими частичками большого, объективного, им неведомого плана. Их войсковые части пересекались - во исполнение этого плана, а может быть, и наперекор всяким планам - с неизвестными им турецкими частями. Произошло сражение, которое не только искалечило их тела, но и всю жизнь их разрезало на две части. Сейчас все, что было с ними до войны, - труд и семья, - потускнело, поблекло, распылилось в тумане. Они целый день думают и говорят о войне, в ушах у них трещит турецкая картечь, ноют и жгут раны... Выздоравливающие бродят из палаты в палату, рассказывают все о том же друг другу, но слушают только себя, страшное внутреннее эхо пережитых в огне часов. Они пытаются вовлечь сестер в тот мир пушечной пальбы и криков «на нож», который надолго, а может быть, и навсегда поселился в их потревоженном сознании. Ночью они бредят в полусне, слышат канонаду, видят автомобили с «картечницами», всаживают штык или падают ранеными... Или внезапно начинает ползти по палате белый, как бумага, луч турецкого прожектора. Раненый просыпается в холодном поту. Тихо все, чисто, тепло, белые подушки вокруг, только с других кроватей раздаются тихие стоны, отголоски боли или таких же сновидений. Забывается снова на несколько минут и слышит команду: «Напред! на нож!». Затаив дыхание, бежит вперед. Видит турецкого офицера, как тот, обернувшись боком, кричит своим какую-то команду, но, не докричав до конца, взмахивает руками и склоняется на бок, вот-вот упадет, но уж нет ему времени упасть, приближаются первые ряды, и нож врезывается в сукно офицерского мундира. Раз и два, - воткнул и сейчас же выдернул. Все сделал правильно, как учили в строю. Только на дуле осталось всего пол-ножа...

 

Так они лежат тут, от 21 года до 48-ми, селяне и горожане. Это вот - огородник, это - мясник, тут маляр, четыре крестьянина, снова огородник, а этот худой, с большими усами и воспаленным взглядом, - купец. Хуже всего тем, которые в бою не были, а заболели в пути от простуды, заразы или несчастной случайности. Этого вот старика переехала по плечу повозка, нагруженная колючей проволокой. Сосед его еще до войны обжег себе глаза на каменоломне динамитным патроном. Взяли его по ошибке, теперь вернули. У этого кавалериста перелом ключицы - упал с лошади. Рядом - артиллерист с нарывом в среднем ухе; голова обвязана, черты искажены невыносимой болью. «Два дня шел я от Ямбола вниз по Тундже, был несколько часов под турецким огнем - и все ничего, - рассказывает черный, как смоль, солдат-софианец (житель Софии); а тут нужно было помочь выкатить пушку, поскользнулся я, упал, колесо переехало ногу, кость треснула, лежу уж девятый день!»...

 

*  *  *

 

Легкораненые, выписанные из больницы, ходят по улицам, разъезжают в трамваях, появляются в кафе. Они вошли уже составной частью

 

 

141

 

в жизнь населения. А там, под Адрианополем и за Чорду, идут новые бои, трещат митральезы, лопается шрапнель, и новые тысячи раненых будут завтра выброшены в сердце страны. Перекроятся границы на Балканском полуострове, но это страшное наследие войны, израненное, искалеченное и душевно-надорванное трудовое поколение ее надолго ляжет страшной тяжестью на культурное развитие маленькой страны.

 

«Киевская Мысль» № 302, 31 октября 1912 г.

 


 

 

2. СО СЛОВ УЧАСТНИКОВ

 

На софийских улицах, в лавках, в кафе все чаще встречаются солдатские фигуры с хромающей ногой, с рукой на перевязи или с головой, замотанной в белую марлю; сквозь марлю проступает запекшаяся кровь. Вчера в ночь выпал снег, теперь он лениво тает, сверху сыплется что-то мокрое, но это не мешает прохожим группами останавливаться на улицах около раненых солдат. Всем томительно хочется хоть с чужих слов пережить эти страшные события, которые в телеграммах генерального штаба получают такой безличный, математический вид. И раненый вместе со своей аудиторией, только стократ сильнее ее, снова входит всеми потрясенными фибрами своими в огненный круг шрапнелей, обходов с тылу и атак «на нож».

 

Рассказы всех участников сражений до последней степени субъективны. Каждому из них открывалось на военном поле только небольшое пятно, смысл сложных стратегических операций оставался для него тайной и останется ею, может быть, на всю жизнь. Обводя своих слушателей лихорадочными глазами, раненый строит картину боя изнутри себя, из своих собственных переживаний. Оттого рассказы их об одном и том же факте полны чудовищных противоречий, хотя каждый из них рассказывает по-своему правду - как она предстала пред ним. Но и сами раненые, после того как вышли из огня, не удовлетворяются частичностью своих представлений о ходе военных операций, ищут обобщений, которые осмысливали бы для них события, перерезавшие пополам их жизнь. Эти обобщения, разумеется, крайне примитивны, но и в примитивности своей они дают выражение некоторым основным чертам в настроении воюющих армий и в ходе боевых операций.

 

Другой источник нашего познания в данный момент - пленные. Их наблюдения отличаются в общем теми же чертами, какие мы отметили в рассказах раненых: крайним субъективным произволом и тяготением к простейшим обобщениям. Но есть и одно существенное различие. Раненые принадлежат к победоносной армии, успехами которой они гордятся, а недочеты которой несклонны вскрывать - из патриотизма и из дисциплины. Другое дело - пленные. Ряд неудач и поражений успел уже и патриотически настроенных турецких солдат приучить к той мысли, что турецкая армия - плоха. Пленные офицеры еще пытаются в осторожной форме намекать на возможные стратегические планы,

 

 

142

 

в которые отступления и поражения входят как необходимая составная часть. Они сами, конечно, не верят в это. Но турецким солдатам чужд этот условный патриотизм, и они нисколько не скрывают тех своих наблюдений, которые, по их мнению, способны объяснить турецкие неудачи; тем более, что их положение, как пленных, внутренно освобождает их от чувства дисциплины. К этому нужно добавить, что среди пленных есть немалое количество христиан, которые и раньше не чувствовали никакой нравственной связи с турецкой армией и в значительной своей части откровенно радуются ее поражениям. Наконец, поскольку в состоянии пленения есть для сознания солдата некоторая черта позора, все пленные, естественно, стремятся снять ее с себя лично или со своего полка и перенести на общее состояние армии.

 

*  *  *

 

Из рассказов раненых и пленных с осязательной наглядностью вырисовывается коренное различие нравственного самочувствия обеих армий.

 

Неизбежна ли была эта война, окупят ли ее политические результаты той неимоверной силы удар, который она непосредственно несет всему организму молодой балканской культуры, - это вопрос особый, в обсуждение которого мы тут не входим. Но болгарский солдат считал эту войну нужной, справедливой, своей войной. Это - основной факт. Воспоминания о турецком владычестве здесь очень живы, гораздо более живы, чем воспоминания русского крестьянина о крепостном рабстве; а тут же бок-о-бок - рукой подать - в Македонии турецкое владычество живет и по сей час, и постоянный поток македонских беглецов не дает забыть об этом факте ни на один день. Страшная тяжесть болгарского милитаризма воспринимается каждым болгарином, вплоть до самого темного селянина, как ноша, взваленная на болгарские плечи Турцией, особенно ее деспотическим хозяйничаньем в Македонии. В понятии Турции соединяется поэтому для болгарского простолюдина вчерашний турецкий насильник, чиновник и помещик, сегодняшний насильник над македонскими братьями и, наконец, первопричина фискальных тягот в самой Болгарии. Война обещала болгарским народным массам покончить, наконец, с турецким прошлым и с турецким настоящим. Оттого болгарские солдаты, выступая в поход, украшают себя цветами, оттого полки так горячо идут в атаку под жестоким артиллерийским обстрелом, оттого отдельные кавалерийские части так удачно выполняют партизанские поручения, оттого, наконец, многие раненые просятся, тотчас по выздоровлении, снова на боевую линию.

 

Совсем другое дело - турецкая армия. У нее не было и нет в этой войне общей цели, которая способна была бы вдохновлять массы на самопожертвование. Армия прошла через революционные сотрясения, которые ничего не дали народным массам, а только подкопали их веру в незыблемость Турции, ее государственных форм, а значит, и границ. Младотурки включили в состав турецкой армии болгар, греков и армян, а с другой стороны, они, став у власти, сделали все, что было в их силах, чтобы заставить христианские

 

 

143

 

народности Турции перенести на «новый» режим всю ту ненависть, какую они питали к старому. Вместе с тем, включение христиан в армию должно было разрушить убеждение в том, что ислам является единоспасающей нравственной связью государства и армии, и тем внести величайшую нравственную смуту в сознание солдата-мусульманина.

 

Еще ярче выступает из рассказов пленных разложение турецкого офицерства. Поднявшись к власти, благодаря всеобщему недовольству, офицерство сразу противопоставило себя наиболее культурным группам страны, в лице всего христианского населения; не дотронувшись даже до социальных вопросов, оно само отрезало себя от народных масс; в результате оно превратилось в закулисно-властвующую касту, неизбежно обреченную на внутренний распад и вырождение. Это-то политически-победоносное офицерство война и призвала в первую голову к ответу.

 

- Мы с самого начала, - рассказывает пленный солдат-армянин, - знали, что ничего не выйдет. Разве мы были готовы к войне? Разве кто-нибудь говорил нам о войне? Нас призвали на маневры, для маневров мы и снаряжались. Готовились к игре, а оказались на войне. Возьмите нас, христиан: до революции мы в армии не служили, а теперь нас призвали по возрасту, как запасных. Всего 20 дней нас обучали. Для маневров этого, может быть, достаточно, но никак не для войны. Никто из нас стрелять не умеет, иной не знает, как и ружье в руки взять. Запасные турки, правда, были на действительной службе, но они народ неграмотный, темный, туго все воспринимают, а потом за два-три года все и перезабудут. А, ведь, армия турецкая состоит почти сплошь из редифа и ихтихата (запасные 1-го и 2-го разрядов). Из низама (регулярные войска) не более 30 человек на 100. Прибавьте к этому еще везде и во всем недочеты, неряшливость и халатность; не хватает платья, обоза, а главное, вооружения. Меня, например, отправили на кухню, где я совсем не нужен был, только потому, что не хватило для меня ружья. Дух солдат был сначала довольно бодрый, даже добровольцы были, но когда началась неурядица, а за неурядицей - поражения, - дух войска сразу упал, и все сражались кое-как, без веры и цели. А больше всего погубил дело офицерский состав. Наши офицеры сами не знали, куда и как нас вести, и первыми терялись при всякой неудаче. Будь офицерство сколько-нибудь лучше, можно было бы и при этой армии избежать таких страшных неудач.

 

- Да, вот, возьмите, - говорит другой армянин, с нервным, интеллигентным лицом, - почти во всех сражениях болгары после первых стычек обходили нас с фланга и заходили в тыл; наши командиры никогда ничего не замечали, мы всегда двигались вслепую. Вот вам пример. После сражения у деревни Петра, в шести часах от Лозенграда, турки бежали, а болгары придвинулись к самому главному лозенградскому форту Таш-Табие (каменное укрепление), на который турки возлагали большие надежды. И что же? Бой тут продолжался всего полчаса. После пятиминутной бомбардировки болгары оставили перед укреплением небольшой артиллерийский отряд, который отвлекал внимание турок, а сами зашли в тыл и в полчаса принудили к сдаче форта. Офицеры наши

 

 

144

 

не знали никогда ни сил неприятеля, ни его движения; они да унтер-офицеры в серьезную минуту первыми покидали поле сражения. Солдатам приходилось тогда самим прокладывать себе дорогу... А в мирное время они, офицеры наши, были очень храбры - особенно по отношению к солдатам-христианам. Вот, например, этот армянин, который лежит с повязкою на голове, он ранен не неприятельской пулей, а плетью турецкого офицера. Как? Очень просто. Вел он лошадь, навьюченную горохом, тюк но дороге свалился, и горох рассыпался... Разве же он хотел этого? А тут подъехал турецкий офицер. «Ах, ты, гяур!» - и хвать его плетью по лицу. Рассек весь лоб и бровь у самого глаза, до кости. Вы спрашиваете, все ли офицеры так плохо обращаются с солдатами? Не все, конечно, но большинство, особенно с христианами. «Гяур, гяур» - на каждом шагу только и слышишь, что гяур. А глядя на них, и турецкие солдаты оскорбляют христиан. Я вам прямо скажу - другие, может, не решатся говорить так открыто: мы рады, что в плену, и многие из нас готовы были бы хоть сейчас биться против турок...

 

Такие же точно отзывы о состоянии турецкой армии и особенно о турецком офицерстве давали греки, взятые в плен при Юруше (на правом берегу Марицы, между Мустафа-Пашой и Адрианополем) в сражении 9 октября. Только один анатолийский грек с недовольной гримасой слушал эти разговоры и с жестикуляцией убеждал в чем-то своих товарищей.

 

- Нет, нет, - прервал он вдруг резко чью-то речь, - все было хорошо, офицеры у нас хорошие, кормили нас хорошо и сражались мы хорошо. Это они вздор говорят, - все было хорошо.

 

И только после того как неожиданное заступничество анатолийского грека вызвало насмешливые возражения других, он воскликнул срывающимся голосом:

 

- Да скажи, ради бога, на милость, знаешь ли ты, что такое христианин в Малой Азии, а? знаешь, а? Турки с малых лет испугали мой глаз. Ты знаешь, как по анатолийской деревне проходит турченок? Он проходит один, а десять христиан разбегаются, завидев его. Вы в ваших газетах писать будете и то и то. Все, что услышишь, напишешь. А ты думаешь, мы тут век будем сидеть? Мы вернемся в Турцию. Знаешь ли, что нам будет за эти слова, а? Вырежут нас - вот что нам будет...

 

- Эк, испугался! - отозвался из угла другой грек, который все время лежал на койке (пленникам-христианам поставлены койки), а в этот момент флегматически вертел папироску. - Это они все для газет спрашивают? Почему, спрашивают, сражение потеряли? Потому потеряли, что сражаться не умели. Кто сражаться умеет, тот, небось, сражения не потеряет. А мы этому делу не учились, сражаться не умеем, поэтому и сражение потеряли. Вот тебе и весь ответ.

 

*  *  *

 

Отзывы солдат-турок немногим отличаются от всего того, что мы привели выше.

 

- Мы шли на маневры, - говорит молодой грустный турок с голубыми

 

 

145

 

глазами, взятый в плен под Мустафа-Пашой. - О войне мы и не помышляли, только в самый последний момент узнали, что будет война, и что болгары совсем уж близко. Хотели ли мы войны? Как можно, кто же хочет войны?.. Война - ужасная вещь. Войны нельзя хотеть, как и смерти. Мы кругом были не готовы, но не беспокоились, думали, что на маневры идем. А оказалось, не так...

 

- Я из Радовиш родом, а учился в Салониках, - говорит другой гурок, из низама, - в низшем военном училище. Вышел я из училища в унтер-офицеры. Наш отряд в 3 тысячи человек отправлен был в Османие, около Пехчева. Там мы застали другой отряд, в 2 тысячи человек. Всего, значит, было нас тысяч 5 человек, при восьми пушках. О войне мы совсем не думали; слышали, правда, будто Черногория войну объявила, но этому большого значения нельзя было придавать. Про Болгарию же совсем ничего не знали. Узнали уже тогда, когда неприятель подошел и нужно было сражаться. Целый день длилось сражение, с утра до вечера. Офицеры нами совсем не руководили, многие скрылись в самом начале боя. К вечеру ряды наши смешались, и мы стали отступать к Пехчеву. А тут оказалось, что болгары зашли нам в тыл, началась артиллерийская пальба, и наш отряд оказался окружен со всех сторон. Из 30 офицеров к этому времени осталось только 10 человек. Взяли нас 120 душ в плен, где остальные - не знаю... Хотел ли я войны? Надо правду сказать, раньше хотел. В военной школе нам много о войне говорили, и мне хотелось своими глазами посмотреть, какая бывает война. Думал, будет вроде развлечения, а оказалось плохо, совсем плохо. Плохая организация, плохое снаряжение и плохие командиры. Видно, начальство совсем не верило в возможность войны, если оказалось таким неготовым. Дух у всех нас совсем упал. Видим, что победы не может быть. Единственно, о чем думаем теперь, о чем беспокоимся, это - о родных, о семьях своих. Слышали, что мирное население наше покинуло города и села и направилось - кто в Константинополь, кто в Салоники. Ни мы о них ничего не знаем, ни они о нас. Не знаем, дошли ли до места или погибли... Скорей бы конец этому всему! Дело все равно потеряно. Лучше бы Адрианополю сдаться, а турецкой армии без боя отступить к Константинополю. По крайней мере, крови меньше пролилось бы. Вот о чем теперь единственная мысль наша...

 

«Киевская мысль» № 306, 4 ноября 1912 г.

 


 

 

3. У ПЛЕННЫХ ОФИЦЕРОВ

 

С любезным разрешением софийского комендантства в кармане мы направились в отель «Стара Загора».

 

Когда-то, говорят, это была гостиница, что называется, первого ранга. Но за последнее десятилетие понятие о первом ранге здесь сильно изменилось, уровень жизни верхов быстро повысился, появились отели с электричеством, паровым отоплением, подъемными машинами и

 

 

146

 

гарсонами на трех языках. Такие отельные цитадели, как «Македония», должны были потесниться и уступить первое, а затем и второе место щеголеватым parvenus. Сейчас в «Старой Загоре» отведено помещение пленным турецким офицерам.

 

В отельном кафе со старыми портретами, прокопченным потолком и сакраментальной надписью над буфетом: «Кредит нема» мы познакомились с десятью офицерами, взятыми в плен в Киркилиссе и под Гечкенлией. Пехотный капитан Р. (он просил нас не называть его имени) служил посредником между нами и его остальными девятью товарищами по несчастью. Один только капитан Р. был ранен, остальные захвачены в плен совершенно здоровыми.

 

- Наша дивизия, - рассказывает нам капитан, - была направлена из Константинополя до Бабаэски по железной дороге, а оттуда пешком на Гечкенлию между Адрианополем и Киркилиссе, приблизительно в тридцати километрах от Бабаэски, где и произошло это несчастное для нас сражение. С болгарской стороны была, по-видимому, тоже дивизия. Я был болен уже до сражения, ранен в самом начале, и потому мало могу вам сказать о ходе боевых действий, знаю только, что нам пришлось очистить позицию, и что в плен взято было четыре офицера и около двадцати турецких солдат.

 

- Европейская пресса объясняет причину турецких поражений тем обстоятельством, что ваше офицерство слишком ревностно занималось политикой в ущерб военному делу. Верно ли это?

 

На интеллигентном лице капитана появилась уклончивая улыбка.

 

- Простите, если этот вопрос вы считаете неудобным...

 

- Нет, почему же... Я вам отвечу, как могу. Я лично совсем не политик. Я - солдат и занят всегда только выполнением своего долга. Что касается офицерства в целом, то, может быть, мнение европейской прессы верно по отношению к эпохе революции. Но за последнее время турецкий офицер отошел от политики и занялся тем, что составляет его прямую обязанность. Где в таком случае причины наших неудач? На этот вопрос я затрудняюсь ответить: я второстепенный офицер, общий план действий мне совершенно неизвестен. Из Константинополя месяц тому назад отправили одновременно три дивизии, в том числе и нашу. Какое назначение получили две другие - мне неизвестно.

 

Одно могу вам сказать совершенно определенно. Сведения о том, будто наши войска голодали, - а об этом говорится в газетах, - совершенно неверны. Каждый солдат получил с собой съестных припасов на десять дней. У каждого была плитка из молока и муки, которая при кипячении в воде дает питательный суп; кроме того, - жестянка консервов, картофель, горох и хлеб. На местах также было приготовлено все необходимое; в соответственных пунктах были размещены пекарни. Солдатам выданы были на всякий случай чугунные сковородки, на которых в походе можно печь плоский пресный хлеб. Но нам не приходилось к этому прибегать: наличные запасы позволяли выдавать каждому солдату 60 грамм в день. Начиная с Бабаэски, откуда нам пришлось совершить

 

 

147

 

пеший переход в 30 километров, за нами гнали стадо баранов. Утром каждый солдат получал суп из молочных плиток, вечером - рагу из мяса и зелени, кроме того, свою порцию хлеба. Все слухи о голоде и смерти от голода выдуманы. Я расспрашивал, - прибавляет капитан Р., - моих товарищей из других частей, - у них то же самое.

 

- Каковы были размеры турецкого гарнизона в Киркилиссе?

 

Капитан перебрасывается несколькими словами со своими товарищами.

 

- К сожалению, мы не можем это установить. Здесь у нас 6 человек из Киркилиссе, но так как там были соединены части разных дивизий, то второстепенным офицерам общая численность гарнизона оставалась совершенно неизвестной...

 

- Месяц тому назад, когда мы покидали Константинополь, там совсем еще не было азиатских корпусов. Были ли они перевезены в этот месяц и в каком количестве - я, конечно, не знаю.

 

Во время разговора в кафе спускаются сверху еще два турецких офицера крайне маленького роста. Они вежливо раскланиваются, прикладывая правую руку ко рту, а затем к феске, и присаживаются к общему столу. Между капитаном и остальными его товарищами, поручиками и подпоручиками, нетрудно заметить большую разницу культурного уровня. Капитан бегло говорит по-французски, у него достаточно денационализированный интеллигентский вид, пенснэ и тонкие нервные пальцы. Его сотоварищи гораздо больше похожи на унтер-офицеров. Одному из них, анатолийцу, не совсем, по-видимому, ясен смысл нашего посещения: вряд ли он принадлежит к самым прилежным читателям газет.

 

При нас пленникам приносят из комендантства болгарские военные шинели.

 

- Во время сражения, - объясняет тотчас же капитан, - мы были все без шинелей, в таком виде и попали в плен. Там нам дали кое-какое верхнее платье, так что от холода мы в дорого не страдали, а здесь господин комендант любезно предоставляет в наше распоряжение болгарские шинели.

 

Со всеми офицерами и заведующим их хозяйственным устройством мы поднимаемся наверх посмотреть их комнаты. В одной - четыре кровати, в двух других - по три.

 

- Я сам бы хотел, - говорит заведующий, - держать эти комнаты в большем порядке, но ничего не поделаешь, - совсем не осталось прислуги. Все призваны под оружие. Постельное белье сменяем, во всяком случае, два раза в неделю. Пища им доставляется из ресторана, в кафе они имеют необходимый кредит и, насколько я знаю, им будет вскоре выдано жалованье с первого дня плена.

 

- Мы ни в чем не терпим нужды, - говорит, прощаясь с нами, капитан Р., - и ни в каком случае не можем пожаловаться на стеснения. Выходить из отеля мы можем с разрешения комендантства, но фактически за нами нет никакого надзора. Мы, однако, сами не пользуемся этой относительной свободой по причинам, которые нетрудно понять. Во всяком случае, мои товарищи и я хотели бы засвидетельствовать, что мы ни на что не можем жаловаться и пользуемся случаем, чтобы выразить господину коменданту

 

 

148

 

нашу благодарность.

 

Последнее движение рук от губ к фескам - и мы покидаем отель, превращенный в маленький остров святой Елены для группы турецких офицеров.

 

«Киевская Мысль» № 312, 10 ноября 1912 г.

 


 

 

4. РАССКАЗ РАНЕНОГО 

 

Я - 8-го полка. Шли мы к Лозенграду (Киркилиссе) через Каваклы. В какой это день было - сейчас не помню, - рана у меня небольшая, но всю голову растрясло, плохо помню дни. Дождь весь день шел. Грязно было, идти трудно. Ранец, шинель, винтовка - больше двух пудов. Все на тебе намокло до последней нитки. Очень тяжко было.

 

Шли мы рекою Бююк-Дере, наш - 8-й полк. Были и другие полки, только где и как они шли - мы, простые солдаты, знать не могли. Наше дело - идти, куда скажут, стрелять, умирать. На реке этой мы с турками столкнулись. Сколько их было - не знаю, только наши сказывали - целых три бригады. Две первые дружины (батальона) 8-го полка первыми попали под огонь, сильно пострадали и отступили, только не назад пошли, а по левому флангу, в обход турецкого отряда. Турки заняли покинутую нами позицию и не знали, что мы им в тыл заходим. Ночь была темная, грязно, мокро, холодно. Мы расположились около часу ночи в селе, т.-е. не в селе, вернее сказать, а на пожарище, потому что турки все село выжгли; подобрали мы, что осталось, зажгли костры, стали сушиться. Пока мы отдыхали, две дружины 31-го полка, с картечницами во главе и артиллерией на фланге, в этой тьме кромешной и грязи наткнулись на турецкий отряд, нащупали его и палили до 4 - 5 часов утра. Надо думать, у турок возникла страшная паника, не знали, куда податься. Дождались утра, стали и мы наступать, весь 8-й полк, а сзади - 31-й.

 

После сражения при реке мы думали, что главную силу встретим впереди. Но когда утром надвинулись на турецкие позиции, неприятеля вовсе не оказалось, нашли только убитых, не меньше 200-300 душ, и несколько десятков тяжело раненых турецких офицеров и солдат. Тут наши их и прикололи. Был такой приказ, чтобы не отягощать ранеными транспорта...

 

Не спрашивайте про это: невыносимо вспоминать про истребление безоружных, искалеченных, полумертвых людей... Наши два полка без боя вошли в Лозенград. Еще до вступления первых болгарских полков турки из города бежали. Большая часть еврейского населения тоже бежала, а часть осталась. Греки почти все остались, а про болгар и говорить нечего. В течение 24 часов не менее как 120 тысяч нашего войска вошло в Лозенград. Я уже говорил вам, что при вступлении в крепость сражений не было, турки бежали, и по пути от Бююк-Дере к Лозенграду нашли мы много ихней артиллерии, амуниции, санитарных припасов. В деревнях они покинули много провизии нетронутой. Оставшееся в Лозенграде население, особенно болгарское, хорошо нас приняло. Разобрали нас по домам, по десять, по пятнадцать человек,

 

 

149

 

угощали вином и всякой пищей. Припасов тут мы нашли без счета; говорят, на 6 месяцев заготовлено было для турецкого гарнизона. После тяжкого перехода, в холоде и грязи, мы тут в Лозенграде, отдохнули, подкрепились, как не может быть лучше.

 

Лозенград, говорите, 11 октября взяли? Числа не помню... Стало быть, мы в городе оставались с 6 часов вечера 11 октября до 12 часов другого дня. Тут мы снова тронулись, дошли до села Каваклы, там и заночевали. Село начисто сожжено было, и палаток у нас с собой не было, - когда подходили к Лозенграду, побросали: думали, что предстоит генеральный бой, тут не до палаток было. Собрали мы в Каваклы ворота, двери, заборы, - что нашли, развели огонь, приготовили чорбу (мясные щи), поели, отдохнули, стоя у костров. Ложиться нельзя было: под ногами грязь, сверху мокро. В 6 часов утра тронулись на Еникиой: наш 8-й полк, за нами 21-й, спереди, должно быть, эскадрон кавалерии, а сзади две батареи. В том же направлении, на Люле-Бургас, шли, конечно, и другие колонны, только мы о них ничего не знали. Вторую ночь спали мы в деревне. Следующую ночь, 13-го, стало быть, ночевали в лесу. Дождя не было, только ветрено и холодно. Вырубили мы много деревьев, ночевали у костров. С утра опять в путь тронулись. А в этот день у села Кулибы, по дороге к Люле-Бургасу, большое сражение было с турками. Там наших два полка участвовало, дунайский и искрский.

 

14 часов бой продолжался. Сколько наших из строя выбыло - не знаю; только знаю, что из двух полков один стал. Мы поспешили этим полкам на помощь, прошли туда к вечеру, но турки уже отступили на 10-15 километров к югу, на главные свои позиции. В Кулибе мы переночевали. Село оставалось целое. Нашли в нем и провизию. Днем 15-го, приближаясь к Люле-Бургасу, стали слушать пушечную пальбу; откуда она шла, не знали, только перестроились - раньше шли колоннами, а тут рассыпались повзводно, чтобы не было таких потерь от турецкой артиллерии. Когда подошли километра на полтора, показались над нами фанаты; тут мы развернулись цепью. Турки - на высоте, нам их не видать, ни одной души человеческой, только обсыпает нас сверху страшным огнем. Турки, видимо, палили без цели, как попало, из десяти ядер одно попадало, только и этого было достаточно, потому что пальба была непрерывная, и много нашего народа погибло... Из офицеров - кого убило, кто отстал, кого отрезало от нас, - остались два наших полка почти без команды, ряды смешались, не знаем, куда податься, в какую сторону подвинуться.

 

А сверху так и обсыпает чугуном и свинцом. Ад огненный! Тут мы смутились духом, стали бежать, - в беспорядке, конечно, бежали, кто как мог, километра два, пока не вышли из-под огня... Остановились, опомнились. Как же так? - говорим, - надо вперед идти. Стыдно стало друг перед другом: мы от огня укрываемся, а другие гибнут. Стали мы строиться в роты из разных полков, тут уж полков не разбирали; присоединились к нам кое-какие офицеры, скомандовали: «Вперед»... Повернули мы опять к горе и чем ближе, тем шибче. Под конец бегом бросились. Бежим, кричим, себя не помним. В здравом уме и в твердой

 

 

150

 

памяти человек не может сражаться. Ядра вокруг нас, нули. Вж-ж-ж... вж-ж-ж... Услыхали, должно быть, турки наш крик, зашевелились - и тут мы впервой живого врага увидели. И как увидели - будто легче стало, и картечь кажется не так страшна. На бегу мы все из ружей стреляли, как попало, только чтобы себя ободрить. Уж под самой горой ударило меня шрапнелью... Сперва вж-ж-ж... надо мной, потом - трах! - и осколком в щеку, а я бегу, раны не чувствую, потом вижу кровь, в глазах слегка помутилось, подбежал я к своему взводу, к людям поближе; тут другая граната перед мною - вж-ж-ж... трах! - десять человек легло. Бегу я дальше, ранец перед головой держу, как будто для защиты от пуль. А тут - новая граната, - обдало меня всего землей, контузило в спину и ранец из рук выбило. Упал я, оглушенный, и винтовку выронил. Лежу лицом в землю и не знаю, жив я или не жив; «верно, помер», думаю, а надо мной вжж-ж... трах, трах! Только слышу - кричат наши: «Ура! Ура!». Поднялся я, только уже без ружья, тоже с другими «ура» кричу. А это наша артиллерия подоспела, солдаты на себе картечницы поднесли, а тут уж наши первые роты на горе; турки покинули позицию, бежали. Офицер мне говорит: «Куда ты? ступай назад, на перевязку». Тут я почувствовал, что у меня челюсть разбита; прошел назад с версту, нашел санитарный отряд, - за пригорком стоял. Ядра сюда долетали, только не прямо, а с фланга. Перевязали меня. Отсюда слышал я, как болгарская артиллерия палила. Сражение потом шло всю ночь и весь следующий день...

 

Боялся ли? Сперва крепко боялся, а потом перестал. Как бежали мы к горе, страху уже совсем не было. Бежим, кричим, а тут ядра и пули шипят, свистят, смерть со всех сторон, рядом с тобой один за другим падает, бежит, бежит - и упадет; сбоку, спереди - везде смерть, нет никому спасения; тут о себе совсем забываешь, тела своего не чувствуешь, страх теряешь, бежишь вперед. Не то от смерти, не то на смерть... Если бы страх все время оставался, нельзя было бы выдержать...

 

Перевязали меня, значит, и с другими более легко ранеными отправили в тог же день на повозке обратно в Лозенград. Там уже все большие здания были обращены в лазареты, в них не меньше 4 тысяч раненых помещалось. Кроватей не было, раненые лежали на соломе, небольшое число - на матрацах соломенных. В это время только стали прибывать в Лозенград из Софии доктора с сестрами и санитарами. Врачей все время не хватало. Ведь, раненый - что? Пар отработанный... Не очень об нас заботились... В Лозенграде я два дня оставался - не в больнице, а в частной семье: там у меня, к счастью, родня оказалась. Население уж от себя устроило санитарные комитеты, а иначе совсем бы нам плохо пришлось.

 

Через два дня отправили нас, кто полегче ранен, дальше в повозках. На 250 повозок нас нагрузили по два-три человека на повозку. Что это за дорога была - вспомнить страшно: тряска, боли, бред, скрип телег и непрерывный стон. Хуже сражения!.. Довезли до Кайбилара. От Кайбилара - опять на повозках три дня везли до станции Стралджа. Там перевязали нас кое-как и в 6 часов вечера посадили на поезд. Через сутки прибыли мы в Софию. Кто потруднее, того тут оставили, а более легких

 

 

151

 

повезли дальше - в Тырново и другие места.

 

По дороге навстречу нам много воинских поездов шло. Все с сербскими полками - под Адрианополь. Каждый час поезд. Не меньше 15 поездов мы встретили. Нас искалеченных оттуда везли, а здоровых - туда на смену...

 

В Софии я второй день, завтра поутру отправляюсь в Варну, там у меня жена и ребенок. Сегодня, вот, в больнице перевязку делали. Твердой пищи я есть пока не могу, ну да это еще ничего, заживет челюсть, а вот в голове плохо: вся усталость как будто в мозгу собралась. В глазах - огонь, в ушах - шум постоянный: вж-ж-ж... вж-ж-ж... трах! Голова кружится и спать не могу. Когда увидишь кругом себя огонь и смерть, убитых и искалеченных, тогда уж нет покоя... Нет, никогда уж не стать мне твердо на ноги.

 

Еду теперь к семье, а как там будет - сам не знаю. Весь я внутри потревожен, себя самого потерял. Не спишь ночью, шрапнель слышишь, ворочаешься и думаешь: лучше в огонь опять, там, по крайней мере, все забудешь...

 

«Луч» № 23, 29 января 1913 г.

 


 

 

5. РАССКАЗ ОФИЦЕРА

 

Если следить, как вам приходилось, по карте за движением болгарской армии, которое совершалось с замечательной быстротой и планомерностью, то можно вообразить, будто все войсковые части в правильном порядке переходят с позиции на позицию. На самом деле этого нет и в помине. Дивизии, полку или батальону дается задача совершить по такой-то линии переход. И в общем, в сумме дивизия или полк эту задачу выполняют. Но внутри больших войсковых единиц с обозом при тяжелых переходах, с тяжелыми ранцами за плечами, с артиллерией, которую приходится вытаскивать из грязи, порядок совершенно не соблюдается, - особенно после больших сражений, когда солдаты, с одной стороны, утомлены, а с другой, уже успели попривыкнуть, менее боятся растеряться и не расходуют столько внимания на то, чтобы держаться правильными колоннами.

 

До Лозенграда, под Петрой, например дело еще шло гладко, по учебнику. А после Лозенграда когда мы двигались к Люле-Бургасу, порядок совсем расстроился и, как показали дальнейшие события, без ущерба для дела. Наш полк перемешался с четырьмя другими, команда почти исчезла, я, например, совсем не видал за это время полкового командира, его куда-то отняли от нас, мой взвод исчез, и у меня под командою оказалось человек 100 солдат разных полков. Была твердая уверенность, подтверждавшаяся слухами, шедшими со всех сторон, что в том же направлении движутся наши, что их много, но где кто - этого мы не знали, ни солдаты, ни я. И эта неизвестность нисколько не угнетала, она дополнялась твердой уверенностью, что придем куда нужно.

 

Не было ли гонцов от одной части к другой? Ведь, я же говорю, что я

 

 

152

 

даже не видал нашего полкового командира. Могла ли быть правильная связь между полками, если они разбились, перемешались, а командиров оторвало и перетасовало. Впечатление такое, будто армия движется стихийно, но эта стихийность относится только к движению отдельных групп частей и колонн внутри армии. А вся армия передвигается правильно, как следует, куда надо. В составе этой тяжелой массы есть люди, которые знают, куда идти, а все остальные приноровляются к ним. Вы говорите, что при таком ходе дела не может быть над солдатами правильного контроля и отдельные трусы могут покидать поле сражения? Не знаю, были ли такие попытки. Но не думаю, чтобы это было возможно. Общий план действий отдельным солдатам неизвестен. Где неприятель, он не знает. Справа, слева, спереди, сзади - свои. Он их и держится, боится оторваться и, хочет - не хочет, идет в бой...

 

В учебниках тактики все строго указано и предусмотрено: войсковая часть тут, начальник там, неприятельская позиция на столько-то шагов, обход с фланга столько-то минут. И от всего этого на третий, а то и на второй день почти ничего не остается. Я не хочу этим сказать, что теория тактики - вещь излишняя. Нет, не будь предварительной выучки, получилась бы полная анархия. А тут, именно благодаря вложенным в солдат элементам организации и порядка, во всей этой хаотической на вид стихийности сохраняется своя планомерность. Но разница между математическими абстракциями школьных учебников и живой реальностью движения и боя - огромная. Один солдат из запасных, которых я до похода в течение двадцати дней обучал воинским движениям и приемам, по дороге ядовито подшучивал надо мною: что, мол, господин офицер, тут, ведь, не совсем так идет, как по правилам полагается.

 

В Лозенград мы вступили без боя. Население нас, действительно, приняло хорошо. Тут в официальном сообщении никакого преувеличения нет. Турки бежали до нашего прибытия, а на дверях христианских домов везде был начерчен крест, на иных очень яркой краской, что бросалось в глаза. Очевидно, все-таки опасались. Многие христиане носили раньше фески, а тут побросали, и так как шапок не имели, то ходили с обнаженными головами.

 

В Лозенграде наш полк оставался не более двух-трех часов. Только передохнули и сейчас же тронулись в путь на Каваклы. Там за несколько часов до нас были турки. Они бежали, по-видимому, в панической растерянности, побросав весь провиант, все боевые припасы. Нужно сказать, что после Лозенграда мы все время, в сущности, жили на счет турецкого провианта. В Каваклы была дневка. Ночевали там две ночи. Делали оттуда вылазку на 15 километров против двух турецких колонн, которые выступили будто бы из Адрианополя, но никого не оказалось. Возможно, что это были болгарские войска, а рекогносцировочный артиллерийский отряд по ошибке принял их за турок.

 

В этом бою под Люле-Бургасом я и ранен был, в первый же день. Подошли мы к позициям 15-го вечером, переночевали, а на рассвете в понедельник началось сражение, в половине шестого вечера меня ранило.

 

 

153

 

Дело было так. Отряд, которым я командовал, полтора-два сборных взвода, имел сперва стычку с турками в небольшом лесу, мы их оттуда выбили. Потом брали деревню Карагач. Турки и оттуда бежали. Дальше шла гора. Я скомандовал: «Вперед, на гору», и солдаты стали маленькими группами подниматься, А наверху уже были наши. Видно было простым глазом, как они преследовали бегущих турок. Кто направо от нас, кто налево - ничего этого я не знал. Знал только, что нужно идти вперед на гору. А что дальше будет - тоже не знал. При самом начале подъема я остановился и стал оглядывать местность, чтобы не натолкнуться на какой-нибудь отставший турецкий отряд. В это время я и попал под пулю. Кто и откуда ранил - конечно, не знаю. Только пуля турецкая, видно по ране, и он, разумеется не знал, что ранил кого-нибудь, мы с ним находились на расстоянии не менее 400 метров друг от друга. Пуля, как вы видите, вошла здесь, с левой стороны лица, около середины носа, а вышла около правого уха. Сейчас после выстрела я упал ничком, должно быть, больше от неожиданности. Упал и сейчас же внутренно сказал себе: «должно быть, рана смертельная», но как-то совсем глухо это подумал, без всякого... как бы сказать... без всякой сентиментальности, значит, умираю, подумал, конец, и было при этом только чувство какой-то досады на себя, что это так просто происходит, ни одной мысли высокой не приходит в голову. Это мне казалось обидно. Потом боль почувствовал и очень сильную, но не там, где пуля вошла, а где вышла. Так что я первое время решил было, что пуля вошла справа, подле уха. Крови много вытекло, целая лужа. Через несколько минут я приподнялся, вынул санитарный пакетик, сделал себе сам кое-как перевязку...

 

Потом стал искать санитаров. Но с санитарами беда: они очень поздно приходят. Раненые всегда ими возмущаются. И совершенно справедливо. Турки уже бежали, опасности никакой, а санитаров, смотришь, нет как нет. Появляются через два-три часа, а то и позже. Объясняю я себе это так. Санитары стоят не в огне, а подле огня; они не чувствуют себя, как сражающиеся, в таком положении, что некуда деваться, потому что каждый сантиметр воздуха вокруг грозит смертью. Они только видят вблизи, как умирают другие, поэтому чувство самосохранения у них обостряется до крайности. Боятся идти в огонь - и только. В таком состоянии худшие инстинкты вылезают наружу. Иные санитары, вместо того чтобы идти к раненым, обшаривают убитых. Прямо мерзость... А поставьте этого самого санитара с ружьем на боевую позицию, он будет хорошо сражаться и вместе с другими, когда нужно, бросится вперед «на нож». Вот, ведь, какая штука - человек! Нелепо, в самом деле, думать, что из 200 тысяч солдаты все так-таки сплошь герои, даже и в отдельных, героически настроенных людях далеко не все героично. Военный героизм, по крайней мере в нынешних войнах - массовый. Войско может совершать героические действия, но это вовсе не значит, что все солдаты или офицеры в отдельности - герои. Нужно только, чтоб армия в целом знала, во имя чего она борется, чтобы цель войны она считала своей целью, - и героизм уже вырастет из условий самой войны.

 

 

154

 

Вы спрашиваете, почему не подняли меня мои собственные солдаты, раз не было санитаров. Это запрещается. Солдат должен сражаться, пока не ранен, а если позволить ему ухаживать за ранеными, никого не останется на линии. Потом, когда я стал бродить по полю, один из моих солдат, действительно, подошел ко мне и взял под руку. Так я при его помощи и добрался до санитарного пункта - ровно через шесть часов после того как был ранен. Тут прижгли отверстие йодом, сделали перевязку и отправили назад с другими ранеными к Лозенграду.

 

Когда я лежал в телеге, больше всего угнетала не рана, а скрип и стук десятков телег. Это сейчас же восстановило в моем мозгу звук картечниц - самый скверный звук, знаете ли. На поле сражения мне этот звук сперва даже понравился: ровный, спокойный, непрерывный, а потом стал раздражать, чем дальше, тем хуже. Утомляет и надоедает до невыносимости, трещит без пауз и запинки... Подлый автомат! Ничего нет человеческого в этом звуке. Тук-тук-тук-тук-тук - двадцать четыре часа подряд. Пушки несравненно человечнее. Когда раздается пушечный выстрел, вы всегда чувствуете за ним какую-то живую волю, кто-то дернул за какую-то веревку. А пулемет совсем бездушен, это - perpetuum mobile убийства, сыпет пули, несет смерть, а человеческого духа за этим не слышно. Это и есть самое ужасное.

 

Страха? Страха во время сражения нет, т.-е., собственно, уже под огнем. А до сражения и после сражения - страх большой, это же самое, только в меньшем виде, бывает, ведь, и во время экзаменов, и при выступлениях с трибуны. Во время мобилизации никому не хотелось идти в огонь. Разумеется, при торжественной оказии, когда чувствуют, глядят и кричат всей массой, энтузиазм большой. Но когда разговаривали в одиночку, всякому хотелось, чтобы минула его чаша сия. А некоторые таким тоном говорили, что я даже опасался: не выдержат, думал, они первой атаки. А оказалось совсем не гак. Страх совсем исчезает, его заменяет после некоторого времени безразличие, а у трусливых и нервных проявляются моментами такие взрывы, которые имеют совершенно героический вид.

 

Страх целесообразен в жизни человеческой; это - психическая реакция организма на угрожающую ему опасность. Но если опасность эта - непрерывная и неизбывная, если некуда податься от нее, если каждый кубический сантиметр воздуха может быть в любой момент занят пулей, - тогда страх перестает быть целесообразным, он уже не предохраняет, а разрушает организм. И тогда на смену ему выдвигается безразличие, как своего рода защитный психологический покров.

 

Страха нет во время сражения, зато есть какое-то томление нервной усталости... Начинается канонада на утренней заре. Идет непрерывно. Солнце поднимается, ходишь, сидишь или лежишь - непрерывная пальба весь день до ночи. А раз даже и всю ночь. Живешь под этим и ни на минуту не освобождаешься. Вам приходилось, вероятно, бывать в поле под грозою: гремит над головой, стреляет сверху вниз молния, и некуда укрыться. Теперь представьте себе, что опасность увеличивается

 

 

155

 

в тысячу раз, что молнии падают сверху непрерывно и что это длится час, два, десять, сутки, двое суток, трое... Страх, как острый отклик на смертельную опасность, исчезает, но растет во всем организме, в мышцах и костях, томление усталости. Страшно, невыносимо, адски надоедает... В канонаде та же безличность, что и в грозе, - смерть стихийная осаждает сверху, справа, слева. Трещит, свистит, ухает, обдает тепловыми воздушными вихрями, землей, сваливает с ног и трещит дальше без конца. Каждый день к вечеру кажется: теперь уже конец, больше этого не выдержу. Но проходит следующий день - и снова то же. От этого вырастает в душе тоска по врагу.

 

Архив 1912 г.

 

[Previous] [Next]

[Back to Index]