ПЕРВЫЙ ВИЗАНТИЙСКИЙ ГУМАНИЗМ. Замечания и заметки об образовании и культуре в Византии от начала до X века

Поль Лемерль

 

Заключение

 

...эта скупость образованного человека, переже-

вывающего без конца одни и те же знания, одну и

ту же культуру, и становящегося, как все скупцы,

жертвой лелеемого золота.

 

Г. Башлар, «Формирование научного духа».

 

 

Как я сказал в начале этой работы, я не претендую ни на что иное, кроме представления некоторого количества «замечаний и заметок». Несмотря на их неполный и предварительный характер, позволяют ли они сделать какие-то выводы? Первый вывод, как я полагаю, тот, что ответы на вопросы, которыми мы задавались, следует искать внутри Византийской Империи, в логике ее устройства и развития, поскольку в течение всего рассмотренного нами периода — и только его — Византия остается госпожой своей судьбы. За эти семь столетий она медленно создавала, сама и в одиночестве, свою цивилизацию, которая решительно возвысилась над остальными. А потому и в этой области важнейшими датами нашей истории также являются основание Константинополя и потеря Римом преобладания, имевшие место после того как

 

445

 

 

446

 

христианство, основная составляющая этой цивилизации, оторвалось и отсекло себя от иудаизма и идентифицировалось с Римской Империей.

 

В первые века существования греческой Империи положение, созданное сосущестованием, с одной стороны, традиции светского эллинизма и, с другой, революционных сил, привнесенных победившим христианством, открывало пути к самым разным исходам. Но мы установили две вещи. Первое: традиция эллинизма, установившаяся в Константинополе в IV веке и укоренившаяся там благодаря императорскому покровительству, оказанному школам, скрипториям, библиотекам, представляет, безусловно, эллинизм неклассический, который я предпочел бы определить как барочный, «эллинизм имперский», намеренно политический; однако эта традиция закрепляет и преемственность, непрерывность. Второе: византийское христианство, унаследовав отточенный до совершенства диалектический инструмент, решило воспользоваться им против своих противников и, следовательно, усвоить их культуру, а не уничтожить ее. Эти два факта послужили прочным основанием для самобытности Византии.

 

Нелегко понять, почему это равновесие словно бы нарушилось в VI веке. Личная деятельность Юстиниана, направленная вовсе не к гуманизму, не является достаточным объяснением и даже — хотя к ней следует отнестись очень внимательно — не завязывает новых отношений между Церковью и властью. Итак, идет ли здесь речь о появлении и успехе тенденции гораздо более древней — возможно, такой же древней, как Византия, — к которой обстоятельства в то время благоприятствовали? Очевидно, что признаки кризиса учености появились гораздо раньше иконоборчества. Но все более и более густой мрак покрывает культурную деятельность, особенно после исчезновения Персии, перед лицом которой Запад так долго самоопределялся, и появление Ислама, перед которым Византия не сумела самоопределиться. Удается найти объяснение событиям, выстроить их в логическую цепочку,

 

 

447

 

которая — истинно или ложно — представляется, по крайней мере, правдоподобной; труднее всего понять людей, так мало сообщивших нам о себе самих.

 

Окончательный образ Византии выковался в длительной и суровой борьбе против арабов и в долгой религиозной войне, вызванной спором об иконах. С нашей точки зрения, мы можем поздравить себя с тем, что греки в целом победили в первой. Следовательно, было бы не совсем логично сожалеть, что во второй победа православия была слишком подавляющей, поскольку эти две вещи взаимосвязаны. Однако нелегко разрешить некоторое противоречие. В той мере, в какой триумф иконопочитательской партии был торжеством традиции, которая, разумеется, частично сохраняла — но лишь частично — наследие эллинизма, не нанес ли он одновременно — и на этот раз в противоположность духу античного эллинизма — тяжелый удар по свободе мысли, по прогрессу науки, по всему тому, что противостоит косности традиции? Однако, если в то же время обозреть величие византийского государства внутри и за пределами его границ, не вынуждены ли мы согласиться, что происходившее в области культуры непременно должно было содержать в себе множество положительных аспектов? «Спор об иконах», повторим, был могущественной закваской для умозрительных построений, побудил заново поднять тему и плодотворно поставить вопрос об основных ценностях и о самой сущности христианского эллинизма. И ни одна из двух партий, за исключением группы монахов-зилотов (но они играли не больше роли, чем некогда в Египте), не оспаривала значения и ценности παιδεία. Хотя иконопочитатели обвиняли своих противников в невежестве и грубости, этот сюжет, неизбежный в полемике, означает лишь то, что у тех было другое представление о культуре. Но иконоборцы, находясь у власти, не изменяли содержание образования: когда тексты той эпохи перечисляют изучавшиеся предметы, это всё те же старые дисциплины, и даже если допустить, как это и следует делать, что эти перечисления зачастую чисто формальны,

 

 

448

 

они, по крайней мере, показывают, что не было учреждено никакой новой системы взамен прежней. Византия не знала той глубокой тьмы, которая покрыла другие страны.

 

Итак, грубого разрыва не было, но, однако, имели место замедление и как бы отход на задний план перед более насущными задачами. Отсутствие в течение долгого времени свидетельств о государственном высшем учебном заведении вынуждает согласиться, что оно прекратило свое существование: это подтверждается тем, что при его возобновлении источники единогласно приветствуют это нововведение. Долгое время ученые традиции поддерживались отдельными личностями, самоучками или иногда обучавшимися у частных преподавателей. Напомним некоторые даты: Тарасий и Платон получили образование около середины VIII века; Никифор и Феодор Студит — примерно двумя десятилетиями позже; Иоанн Грамматик — в конце того же столетия. Лев Математик должен был родиться около 790-800 гг., Фотий — около 810 г., Константин-Кирилл — в 827-м (год, когда Людовику Благочестивому была передана рукопись Псевдо-Дионисия), Арефа — около середины IX века. В то самое время, когда Иоанн Грамматик разыскивает иконоборческие тексты, Лев Математик в поисках светских рукописей посещает монастыри на Андросе. Начиная примерно с 820 г. он занимается частным преподаванием в Константинополе, потом назначается преподавать как частное лицо на государственном содержании, как будет преподавать около середины того же столетия Константин-Кирилл, благодаря Феоктисту. И только немногим позже 855 г., по нашему мнению, Лев был поставлен Вардой во главе новой Школы в Магнавре. Мы датировали примерно 838 г. «Библиотеку» Фотия и 868-872 гг. его «Амфилохии». Бодлеанская рукопись Евклида относится к 888 г., Clarkianus Платона — к 895-му. IX столетие — решающий век, благодаря деятельности нескольких лиц, которая намного предварила создание учреждений, и все эти лица были жителями столицы.

 

 

449

 

Лучше всего понять то, что могло происходить, помогает пример Иоанна Грамматика — личности пылкой, дерзкой, беспокойной, неуравновешенной. Но в конце концов радикальное направление, которое он представлял, потерпело неудачу, и мы видим, как на Льве и Фотии кризис претерпевает эволюцию и завершается. Лев в самом своем двойном прозвании — Философ и Математик — являет что-то вроде примирения. Самое меньшее, что можно сказать об этом священнослужителе, привлеченном в иконоборческий лагерь, это что ему не хватало убежденности. Самоучка, страстно любящий познавать и передавать другим свои знания, он, тем не менее, не является революционером: далекий от того, чтобы разбивать старые формы учености, он озабочен поисками в них содержания — правда, в своей манере, которую никто из его последователей не воспроизвел точно. В наших глазах он славен тем, что вместе с кесарем Вардой возобновил традицию высшего государственного образования, в той Магнаврской школе, где его ученики стали преподавателями и четыре кафедры соответствовали древним дисциплинам — астрономии, включавшей в себя, по-видимому, арифметику, грамматике, риторике.

 

Мог ли Лев, прозванный также «Эллином», возродить подлинный эллинизма? Разумеется, нет. Если при нем дело и находилось как бы в подвешенном состоянии, то решительный поворот был совсем рядом, и туда направляет Византию Фотий. Основатель византийского классицизма, сказали мы. Но мы видели, что место, которое он отводил наукам, если взять только один этот пример, невелико; напротив, большое место предоставлено риторике, замечаниям по поводу словаря, языка, композиции, стиля, законов жанра, силлогистики. Итак, он усвоил лишь одну сторону античного наследия, в ущерб всему остальному, и нам не кажется, что это было самое главное. К тому же весьма примечательно, что Фотии черпает в основном из греческих авторов нашей эры, из писателей Римской империи и первых византийских столетий. Таким

 

 

450

 

образом, он решительно предоставляет право гражданства тому типу культуры, который по отношению к античной характеризуется больше заботой о сохранении, нежели творческим стремлением. Зато он исправляет и дополняет ее, опираясь на христианство, и на христианство самое «православное». Эта двойственность проявляется в той манере, в которой была оживлена никогда не прерывавшаяся полностью традиция греческой философии: больше в комментариях, чем в оригинальных произведениях, несмотря на предпринятое Львом исправление текста Платона, и больше в ее формах, чем в ее духе. Пример опасности, которая тут содержалась, представляет Арефа: он знаменует в равной мере и продолжение сделанного Фотием, и искажение этого и уже как бы деградацию.

 

Но в конечном счете можно сказать, как мне кажется, что, хотя некоторая форма научного духа и творческой оригинальности и была осуждена вместе с иконоборчеством, Церковь, собирая плоды своей победы, своего триумфа над всеми частными мнениями и ересями, своего сопротивления римским притязаниям, успеха грандиозной миссионерской деятельности — кратко сказать, всего того, что лучше всего олицетворяет Фотий, — Церковь, находясь, таким образом, в сильной позиции, смогла больше открыться эллинизму, давшему ей методы рассуждения, диалектическое оружие, способы изложения и даже способности к развитию и некоторый философский горизонт. Это движение, рассматриваемое как целое, соответствует нуждам, согласуется с эволюцией Византии, как показывает тот факт, что учреждения быстро следовали за деятельностью отдельных личностей, проложивших пути: кафедры и школы возрождаются и множатся, а высшие государственные деятели — логофет Феоктист, кесарь Варда, порфирородный Константин — являются их основателями и покровителями.

 

Наше расследование не случайно остановилось на X веке. Разумеется, византийский энциклопедизм есть скорее завершение и итог, чем собирание новых сил перед прорывом в будущее. Но это «сокровище» почти бесконечных размеров

 

 

451

 

и громадного веса есть также и «зеркало». Увековечивая осуществление великого предприятия по восстановлению прошлого, энциклопедизм определил место или, скорее, функцию этого прошлого в культуре Византии: система отсылок, которая, подобно тому как «символы» Ветхого Завета предвещают и служат прообразами неопровержимых истин Нового Завета, устанавливает соответствие между христианским эллинизмом, по определению законченным и не поддающимся совершенствованию, как и служащее ему основанием Откровение, и эллинизмом светским, в отношении которого признаётся, что он подготовляет христианство и даже иногда предвозвещает, и, следовательно, из него необходимо сохранить то, что «полезно». X век знаменует окончание первого из двух больших периодов истории Империи, пережившей таким образом полный цикл первого гуманизма, нехристианскую составляющую которого можно определить как романизированный эллинизм, точно так же как в то же самое время в политике римское государство, руководившее рождением государства византийского, не переставало вдохновлять Новый Рим. Следующее столетие через потрясение, которое пройдет по всем областям, откроет вторую историю Империи и заложит основы для второго византийского гуманизма, в некотором смысле более «филологического», менее чисто византийского, быть может, и трудноотделимого от того, что происходит в ту же эпоху на Западе.

 

*  *  *

 

Но ограничимся тем периодом, который мы избрали для рассмотрения. Что Византия является в это время, посреди стольких полуварварских еще народов, как убежище культуры, чью традицию она сохранила живой — это очевидность. Но о какой культуре идет речь? Ответ непрост. Не будем оспаривать созидательную роль Византии в двух областях, на которые я лишь укажу, поскольку они выходят за пределы нашей темы.

 

 

452

 

Это, во-первых, моральные, этические ценности: ее идеал человека, несомненно, христианский, но он удерживает, благодаря замечательному синтезу, главное из того идеала, который медленно выработался за греко-римское тысячелетие, и византийский человек позднего Средневековья более близок нам, чем его современник с Запада. С другой стороны, неоспорима мощная самобытность Византии в области художественного выражения: она создала религиозное искусство в полном смысле слова, наиболее возвышенное из всех искусств. Зато оставляет разочарование та роль, которую она сыграла — или которой она не сыграла — в различных отраслях познания и в humaniores litterae.

 

Мы не обязаны Византии никаким прогрессом. Не потому, что застой научного мышления свойственен христианскому Средневековью — он обнаруживается уже с эллинистической эпохи. [1] Но переход от идеала свободного досуга, свойственного Античности, к сменившему его идеалу досуга религиозного радикальным образом меняет деятельность разума.

 

Философия в том значении, в каком ее создали греки — и как показательно, что в Византии это слово в конечном счете стало обозначать монашескую жизнь! — теряла свой объект уже с того самого мгновения, когда через Откровение человек был поднят с этой земли и, во образ вознесшегося Христа, перенесен за пределы реальности. Наука наталкивалась на эти эпистемологические препятствия, которые после Г. Башлара нет нужды анализировать: всемогущество «общего мнения», [2] бесконечно усиленного общей верой, помещало за пределы досягаемости, в область деятельности неуловимого и непостижимого Творца, ту первопричину целого, до которой всегда доискивалась наука; точно так же перенесение в тот

 

 

1. С. PRÉAUX, «Sur la stagnation de la pensée scintifïque à l'époque hellénistique», American Studies in Papyrology, I: Essay in Honor of C. Bradford Weltes (1966) 235-250.

 

2. G. BACHELARD, La formation de l'esprit scientifique. Contribution à une psychanalyse de la connaissance objective (Paris, 41965) 14.

 

 

453

 

потусторонний мир всякой конечной цели, всякой надежды, что искусство и религиозная поэзия Византии великолепно попытались выразить, заранее отбрасывали посюстороннее, обреченное на разрушение. Конечно, о том, что «наша душа поднимает нас над землей по причине ее сродства с небом», можно было прочесть в «Тимее»; [3] но, помимо этого стремления к бегству, в чем настоящее сходство между платонизмом и христианством? Разрушая единство познания — основополагающий принцип Античности, — Византия создала различие между знанием внутренним и знанием внешним и подчинило последнее первому, «как служанку своей госпоже». Таким образом, она закрылась в мире без средств сообщения, в замкнутом круге богословского дискурса, неустанно, до бесконечности повторяющегося.

 

Какой смысл может иметь гуманизм, когда всё направлено на преодоление человеческого? Являются византийские греки, когда они столь охотно ссылаются на παιδεία, законными эпигонами или узурпаторами? В них столько того, что нас задевает! Совсем не очевидно, что они действительно наслаждались красотой Гомера или Софокла, Фукидида или Демосфена. Как греческое искусство, откуда они заимствовали лишь отдельные методы, осталось для них закрытой книгой, с которой они, правда, сумели сравняться возвышенностью их собственных творений, так и письменные произведения Греции пребывали для них почти необъяснимыми — но на сей раз их лучшие авторы не оставили почти ничего близкого этим творениям. Нас шокирует то, как в рассмотренную нами эпоху они пользовались великими произведениями, которые мы любим: они читали их мало, легко довольствовались флорилегиями, сборниками цитат, глоссариями, комментариями, учебниками; они не искали духа, и всё, похоже, сводилось к методам. Их

 

 

3. Цит. по: С. PRÉAUX, «L'élargissement de l'espace et du temps dans la pensée greque», Bulletin de la Classe des Lettres de l'Académie de Belgique (1968) 222.

 

 

454

 

эрудиция нас часто изумляет, но, если взглянуть получше, является ли античная литература для них чем-то иным, нежели обширным складом вспомогательных средств, поставленных на службу ученой и сложной «риторике»?

 

Всё это в некотором смысле правда, но только в некотором смысле. Конечно, παιδεία, в той мере в какой, как мы видели, оно было обращено к прошлому, становится как бы хранилищем окончательного знания, чуждого, чтобы не сказать враждебного всякому новшеству. И когда сравниваешь интеллектуальный мир грека X столетия с интеллектуальным миром его далеких предков, поначалу охватывает изумление. Но нужно принимать во внимание, что в Византии реальность всегда имеет два аспекта, находится на двух разных, но не противоречащих друг другу уровнях. У истории, например, два лица: с одной стороны, наследие Римской империи, повтор прошлого, незыблемая концепция государства и власти, ощущаемая в официальных текстах, в парадных речах, в придворной литургии, в символике манер и формул; с другой — какая изобретательность, порой дерзко новаторская, а порой в духе мудрой οκομομία, какая действенность в приспособлении учреждений, структур и управления государством к беспрестанно меняющимся условиям!

 

Та же двойственность или, если угодно, двусмысленность в облаете культуры. Она тоже включает в себя одновременно трансцендентность и полуритуальную функцию. Это то, что я называю, за неимением лучшего определения, риторикой. [4] Она играет в языке роль подобную роли стиля в искусстве; и как справедливо говорили, что византийское искусство есть

 

 

4. (Add.) Само собой, говоря о риторике, я не подразумеваю простого подражания античности. Вероятно, я должен был бы четче отметить разницу между обоими понятиями, но ее можно почувствовать, прочтя, например, недавнюю работу Н. HUNGER, «On the Imitation (ΜΙΜΗΣΙΣ) of Antiquity in Byzantine Literature», DOP 23-24 (1969-1970) 17-39. Там идет речь о полумеханической имитации мотивов и выражений и о способах этой имитации.

 

 

455

 

искусство стиля, разрушающего человеческое, чтобы достичь сверхчеловеческого, так можно сказать, что παιδεία в Византии Имеет своей целью приобретение «стиля». Так, риторика это совокупность методов и условных правил, заимствованных из классического эллинизма, особенно эллинизма александрийского, которые привели к третьему эллинизму — эллинизму Византии, свойственному ей литературному способу выражения. Итак, и тут опять мы перед лицом системы отсылок к прошлому, нагруженной смыслом, которую не следует сводить ни к произвольной архаичности, ни к тщеславному приукрашиванию начитанного человека. Византийская риторика представляет другой аспект языка. Она сродни языку посвященных. Она принадлежит тому миру знаков, который повторяет мир форм и выходит за его пределы, является другим лицом действительности. Тогда мы обнаруживаем то различие, о котором так часто заявляли византийские авторы, которое так часто выражали художники — между миром чувственным, αἰσθητός, окружающим нас, и миром умным, νοητός, доступ в который требует подготовки и почти посвящения. И таким образом мы откроем в παιδεία одну из глубинных и главных черт умонастроения и цивилизации Византии.

 

[Previous] [Next]

[Back to Index]